Письма л н толстого из вены. Письмо революционеру

Планирование  13.12.2019
Планирование 

Кульман Н. Письма Льва Толстого к дочери («Современные записки», кн. 27-ая) // Возрождение. 1926. 30 сентября. № 485. С. 3–4.

Н. Кульман

Письма Льва Толстого к дочери

«Современные записки», кн. 27-ая

Мы знаем очень много материалов о Л. Толстом, но надо признаться, что самого Л. Толстого знаем еще мало. Вот почему все, что касается его душевной жизни, творческой работы, отношений с родными, близкими, привлекает всеобщее внимание: хочется проникнуть, наконец, в затаенные уголки этой великой души.

Письма Л. Толстого к дочери Марии Львовне являются ценнейшим по своей свежести материалом для изучения его жизни и миросозерцания.

Всех писем 112, от 1888 года до осени 1906 года. Дочь любовно сохраняла их даже тогда, когда они представляли собою самую незначительную по содержанию записочку. В них много семейных мелочей, домашних радостей и горестей, волнений, страданий. Хорошо, однако, что напечатано все, без каких бы то ни было сокращений: о Л. Толстом не только можно, но и должно знать всю правду, так как даже мелочи порою освещают совершенно неожиданно ту или другую сторону его деятельности или его отдельные поступки. Семейная жизнь послала Л. Толстому много испытаний, тяжесть которых усугублялись иногда полным непониманием близкими того, чем жила, почти всегда страстно и мучительно, его душа. «У нас внешняя жизнь, как всегда, ужасна по своей пустоте и пошлости», пишет он дочери в феврале 1898 года.

Л. Толстой жаждал мира и любви, а домашние сплошь да рядом обнаруживали то равнодушие, то раздражение. В такие минуты он чувствовал себя совершенно одиноким: «Хочется высказаться или чтобы другой тебе высказался, хочется что-нибудь доброе сделать кому-нибудь, или чтобы тебе кто-нибудь сделал, хочется деятельной разумной любви, - и как будто нет ее в людях, меня окружающих, или нет во мне, или что-либо мешает, и не умею вызвать и разрушить то, что мешает. И вот, как сентиментальная барышня пишу вам, хотя здесь наверху сидят: мама, Илюша, тетя Таня, Миша и главное Таня. Знаете ли вы, верно знаете, это чувство, - умиленно-грустное, как будто, - готовности на все хорошее, на любовь, на жертву, и сознание своей никому ненужности, неуместности - стен, какой-то духовной тюрьмы, которые тебя отделяют от людей, от любовного общения с ними, от жизни. Ужасно думать, если и другие испытывают то же. Из всех тех, которые наверху, наверное Таня временами испытывает это, и ищет того же».

Отношения Л. Толстого к жене, как известно, вылились, в конце концов, в тяжелую драму. И если семейные драмы вообще с трудом поддаются настоящему пониманию, то тут надо еще принять во внимание, что многочисленные толкователи драмы Толстых брали на себя не роль беспристрастного исследователя, а роль прокурора или защитника той или другой стороны. Между тем, в отношениях Л. Толстого к Софье Андреевне было много неуловимого и насколько интимного, что становиться судьей между ними нет никакой возможности. Так, в июне 1893 года он пишет: «На днях была Ольга Фредерикс. У них, у ее матери и тетки, сложилась, как я знаю, такая легенда, что мама мученица, святая, что ей ужасно тяжело нести посланный в моем лице крест, и потому все эти дамы всегда очень дурно действуют на маму. И вот случилось, что… стали разговаривать о воспитании детей, и я сказал свое мнение, что детей надо уважать, как посторонних, и мама вдруг начала не возражать, а пикировать меня, и это меня раздражило. Ничего не было сказано неприятного, но осталось у меня очень тяжелое впечатление, тем более что таких стычек - не то чтобы раздраженных, как прежде, но чуть-чуть недоброжелательных, уже давно не было. Но вчера мы заговорили, и я сказал ей, что меня очень огорчил этот разговор, то, что она несправедливо придиралась ко мне, и она так просто и добро сказала: “да, это правда, я была раздражена, не в духе, и мне кажется, что никто меня не любит, а все уходят от меня”. И мне так стало жаль ее, и я так радостно полюбил ее. Вот тебе образец наших отношений и нашей внутренней жизни».

Недоразумения с С.А. к концу жизни Л. Толстого стали учащаться, и не без содействия третьих лиц, старавшихся в тех или других целях отдалять их друг от друга. Иногда эти лица, как известно, даже не принадлежали к семье, а выходили из круга тех «закоченелых» людей, которых всегда много в любой секте, которых много было и в толстовстве. Эти закоченелые хотели соблюсти в самом Л. Толстом чистоту того учения, которое, по их мнению, он принес в мир для создания новой религии и морали, и фанатически оберегали его от посторонних влияний, могших его поколебать. Отсюда в отношениях Л. Толстого к жене рождались муки взаимных подозрений, недоверие, боязнь, что один без ведома другого может сделать что-либо непоправимое. Вот, например, характерный отрывок из одного письма, относящегося к августу 1901 года: «Спасибо, Машечка, за письмо. Мама его прочла, и я вижу, что ей стало неприятно, что ты ей не написала, и вообще она на тебя сердится, и кроме того кто-то ей рассказал, что ты дала мне подписать мое посмертное желание, и она сейчас пришла в ужасном раздражении об этом говорить».

Не надо иметь сильного воображения, чтобы представить весь ад, скрывающийся за словами этого письма. Любовь исчезла, а на ее месте воцарилась, по выражению самого Л. Толстого, «недоброта». Средством против уколов этой недоброты могло быть намеренное внешнее отдаление друг от друга, и Л. Толстой нередко прибегал к нему: «Стараюсь не разговаривать, - пишет он 24 февраля 1901 года. - Не разговаривать, это очень приятное и полезное занятие в тех условиях, в которых живу. Стараюсь тоже не осуждать, не сердиться и любить. Это очень трудно. И временами успеваю, временами нет».

К своим детям Л. Толстой проявлял много трогательной нежности, отеческого внимания, заботливости и ласки, но, к сожалению, и здесь далеко не ото всех детей получал в ответ то, к чему стремилась его любящая душа. «Андрюша меня очень огорчает. По прежним временам он был бы мне противен, а теперь ужасно жалок. Будущее его ужасно», сообщает он Марии Львовне осенью 1903 г. Ему думалось, что такого сына любить нельзя, он как будто даже старался вытравить из своей души чувство любви к нему, но под внешней суровостью оно продолжало жить и заставляло страдать. «Андрюша то здесь, то в Москве, - пишет Толстой в апреле 1904 г. - Он очень дурно живет, но, поди ты, я его не хочу любить, а люблю. Мне он почти всегда и приятен и жалок». Простота и естественность - характерные черты беспутного Андрюши - привлекают Л. Толстого, а кроме того, Андрюша «из всех сыновей один любит его» (10 июня 1905 г.).

Между миросозерцанием Л. Толстого и его сыновей была целая пропасть. Дети не обнаруживали сочувственного внимания к той громадной внутренней работе, в которой постоянно кипел их гениальный отец, и даже относились к ней порой с каким-то высокомерием. Вот сцена, трагичность которой почувствует каждый вдумчивый читатель: «Дня два тому назад, - рассказывает Л. Толстой, - вышел из себя вследствие разговора с Андрюшей и Левой, которые доказывали мне, что смертная казнь хорошо и что Самарин, стоящий за смертную казнь, последователен, а я нет. Я сказал им, что они не уважают, ненавидят меня, и вышел из комнаты, хлопая дверями, и два дня не мог придти в себя. Нынче, благодаря молитве Франциска Ассизского и Иоанна: «не любящий брата не знает Бога», опомнился и решил сказать им, что я считаю себя очень виноватым (я и очень виноват, так как мне 80 лет, а им 30) и прошу простить меня. Андрей в ночь уехал куда-то, так что я не мог сказать ему, но Льву, встретив его, сказал, что виноват перед ним и прошу простить меня. Он ни слова не ответил мне и пошел читать газеты и весело разговаривать, приняв мои слова как должное. Трудно!» - Сколько душевной чистоты, искренности, величия и страдания обнаруживает здесь Л. Толстой!

Всю свою жизнь Л. Толстой провел в упорной творческой работе. Единственно, что когда болезни в возрасте начали временами ослаблять его кипучую и неистощимую энергию, на него стала нападать апатия, приводившая его в ужас. Он старался возбуждать себя физическим трудом и иногда успешно: «Нынче поработал, колья рубил и немного проснулся», с удовлетворением отмечает он в период одного из приступов такой апатии.

Когда не писалось, давила тоска: «Не пишется и не хочется писать, и от того скучно», пишет он 23 мая 1902 г. А между тем, внутренняя жизнь в последние годы шла даже «более напряженно», казалось ему, «чем когда-нибудь». Как в Гоголе, в Л. Толстом в это время происходила глухая борьба между художником и моралистом, и побеждал то тот, то другой. Художника тянуло к свободной творческой работе, моралист сурово осуждал эту слабость: «Я занялся писанием не художественного, художественное писать стыдно», пишет он дочери в июне 1893 г. «Хочу баловаться, т.е. писать художественное, да совестно. Много нужно важного», извиняется он 15 октября 1900 г.

Его мучила мысль, что те его произведения, в которых художественное переплеталось с нравственной проповедью и которые предназначались для «господ», не достигают цели, и что необходимо перейти к «народной» литературе. Очень ярко сказалось это настроение в письме 23 сентября 1895 г.: «Я хорошо занимался вчера, - сообщает он дочери, - но нынче плохо; зато кое-что мне интересного записал в свой дневник, и нынче вечером решил, придумал нечто очень для меня интересное, а именно то, что не могу писать с увлечением для господ - их ничем не проберешь: у них и философия, и богословие, и эстетика, которыми они, как латами, защищены от всякой истины, требующей следования ей. Я это инстинктивно чувствую, когда пишу вещи, как «Хозяин и работник» и теперь «Воскресенье». А если подумаю, что пишу для Афанасьев и даже для Данил и Игнатов и их детей, - то делается бодрость и хочется писать. Так думал нынче. Надеюсь, что так и буду делать ».

В минуту обильной и плодотворной работы Л. Толстого охватывает какой-то восторг, и этот 80-летний старец по-юношески восклицает: «Работы у меня много и радостной. И когда я в ней или один в лесу, в поле и в Боге, то мне удивительно хорошо»! (10 июня 1905 г.). «Мне хорошо. Почти всегда благодарю Бога. Наше дело быть радостными и благодарными», повторяет он в сентябре того же года.

Сознание надвинувшейся старости пугало Л. Толстого только в одном отношении: порою он чувствовал духовное ослабление. Конечно, это духовное ослабление в Л. Толстом надо понимать с большими ограничениями: слишком уж велико было его духовное богатство, да и физические силы казались неисчерпаемыми в этом удивительном старике. Смерти он не боялся, хотя и замечал, что становится «к смерти очень ближе». Мечта была в одном - делать, что можно: «Это дороже всего, - писал он, - не давать себя заливать чужой жизнью, а чтобы жизнь, хоть слабенькой струйкой, шла из себя… Без поглощающей всего работы, и про которую позволяешь себе думать, что она может быть нужна, трудно жить ».

Когда Фет сказал Л. Толстому, что он завидует молодым за то, что они сильны и молоды, Л. Толстой назвал этот взгляд языческим: «А я говорю, что если человек поставил себе быть тем, чему учит Христос, т.е. отречься от себя и жить для Бога, то старость приближает к этому положению и потому выгоднее быть христианином, чем язычником… И нынче думал: старость это точно как давка у двери, выходящей на чистый воздух. Что больше сдавлен, что меньше сил, то ближе к двери».

Как понимал Л. Толстой Бога?

Письма к Марии Львовне и в этом отношении дают материал, мимо которого не пройдет будущий исследователь.

Слово Бог Л. Толстой избегал употреблять в общении с людьми, которые ему не были духовно близки: «Подкрепи тебя Бог, - пишет он в октябре 1905 г. - С другими я боюсь употреблять это слово: Бог, но с тобой я знаю, что ты поймешь, что я разумею то высшее духовное, которое одно есть и с которым мы можем входить в общение, сознавая его в себе. Непременно нужно это слово и понятие. Без него нельзя жить… И можно, и когда грустно, быть с Богом, и становится хорошо, грустно, и можно, и когда весело, и когда бодро, и когда скучно, и когда обидно, и когда стыдно, быть с Богом, и тогда все хорошо. Чем дальше подвигаешься в жизни, тем это нужнее». «Да будет воля Его и как Он хочет… И не то, что я хочу, а что Ты хочешь, и не так, как я хочу, а так как Ты хочешь», читаем в февральских письмах 1901 года, а 19 апреля Л. Толстой пишет: «Бог есть, потому что есть мир и я, но думать о Нем не нужно. Нужно думать об Его законах. И мы понимаем Его только в той мере, в которой понимаем и исполняем Его законы. А то мы хотим, не исполняя Его законов, не только понять Его, но войти с Ним в интимность… Чем ближе исполняешь Его законы, тем несомненнее Его существование, и наоборот».

В обязательную связь с религией ставит Л. Толстой и нравственность: «Только не забывайте, пожалуйста, не забывайте, милые дети, что все, все на свете пустяки и не стоит комариного крылышка в сравнении с разницей между доброй и недоброй жизнью. А жизнь добрая бывает только тогда, когда не спускаешь глаз с Бога, или если спускаешь, то сейчас же опять смотришь на Него и перед Богом внимателен к своим самым малым поступкам» (ноябрь 1897 г.). «Писать хочется одно: об отсутствии в нашем мире религии. От этого все ужасы нашей жизни» (24 февраля 1901 г.).

Поэтому и воспитанию в религиозном духе Л. Толстой придавал исключительное значение: «Я много думал и думаю о воспитании. А дело это не то, что первой важности, а самое важное в мире, потому что все то, чего мы желаем, может осуществиться только в следующих поколениях» (там же).

Как видим, письма Л. Толстого к дочери очень значительны по своему содержанию. Они интересны даже в мелочах. А местами в них рассыпаны настоящие художественные перлы. Вот, например, описание осеннего утра, которое по сочности стиля, красочности, выпуклости и сжатости является классическим: «Нынче после холодной ночи заволоченное легкими тучками небо, тихо, тепло, но чувствуется свежесть ночи, трава ярко-зеленая и лист. В лесу тишина, только ястреба визжат. На полях пусто. Озими высыпали на чистых от травы пашнях - частой зеленой щеткой, где с краской, где совсем зеленой. Паутины начинаются. Под ногами лист, грибы и тишина такая, что всякий звук пугает. Ходил я за рыжиками, ничего не нашел, но все время радовался. И то наплывут мысли, ясные, связные, добрые, то нет никаких, а только радостная благодарность».

Последнее из опубликованных писем написано Л. Толстым за 4 года до смерти. В нем он как бы шлет прощальный привет молодой жизни: «Я хоть и ухожу из жизни (и без неудовольствия), принимаю живое участие во входящих в жизнь и в тех, через кого они входят».

Лев Николаевич Толстой

Собрание сочинений в двадцати двух томах

Том 19. Избранные письма 1882-1899

Список условных сокращений

Б. вед. - газета «Биржевые ведомости»

ВЕ - журнал «Вестник Европы».

Воспоминания - Т. Л. Сухотина-Толстая . Воспоминания. М., 1976.

ГМТ - Рукописный отдел Государственного музея Л. Н. Толстого.

Гусев, 3 - Н. Н. Гусев . Лев Николаевич Толстой. М., 1970.

Дн. - Дневники Л. Н. Толстого (т. 48–58 Полн. собр. соч.).

Дневник - Т. Л. Сухотина-Толстая . Дневник. М., 1979.

ДСТ, т. 1, 2 - С. А. Толстая. Дневники, т. 1, 2. М., 1978.

ИВ - журнал «Исторический вестник».

ИРЛИ - Институт русской литературы АН СССР.

Лесков - Н. С. Лесков. Собр. соч. в 11-ти томах. Л., 1958.

Летопись, т. 1, 2 - H. H. Гусев . Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого, т. 1. М., 1958; т. 2. М., 1960.

Летописи - «Летописи литературного музея», кн. 12. М., 1948.

ЛН - «Литературное наследство».

НВ - газета «Новое время».

Переписка, т. 1, 2 - «Л. Н. Толстой. Переписка с русскими писателями», т. 1, 2. М., 1978.

Письма Толстого - «Письма Толстого и к Толстому». М.-Л., 1928.

ПС - «Переписка Л. Н. Толстого с H. H. Страховым». СПб., 1914.

ПСт. - «Лев Толстой и В. В. Стасов. Переписка». Л., 1929.

ПСТ - «Письма С. А. Толстой к Л. Н. Толстому». М.-Л., 1936.

ПТ - «Переписка Л. Н. Толстого с А. А. Толстой». СПб., 1911.

РА - журнал «Русский архив».

РБ - журнал «Русское богатство».

PB - журнал «Русский вестник».

Р. вед. - газета «Русские ведомости».

РМ - журнал «Русская мысль».

РО - журнал «Русское обозрение».

С - журнал «Современник».

СВ - журнал «Северный вестник».

ТР, т. 1, 2 - «И. Е. Репин и Л. Н. Толстой». М.-Л., 1949.

ТГ - «Л. Н. Толстой и Н. Н. Ге. Переписка», Л., 1930.

ЯПб. - Яснополянская библиотека.

Ясн. сб. - «Яснополянский сборник». Тула, 1978.

1. П. С. Уваровой

Любезнейшая графиня!

Очень сожалею, что не могу исполнить вашего желания; не могу, потому что я никогда не читал публично и считаю это для себя неприличным, во-вторых, потому что поставил себе за правило не принимать участия в филантропических увеселениях и, в-третьих, потому что несчастие 1-го марта есть, по моему мнению, такое событие, которое еще не пришло время обсуждать*.

Пожалуйста, извините меня, графиня, и примите уверение искреннего уважения и преданности.

Ваш Л. Толстой.

2. С. А. Толстой

Илюша расскажет тебе про меня. Я нынче пытался писать, но сделал мало*. Все какая-то усталость, хотя нынче чувствую себя бодрее. Писем от тебя не получал еще и беспокоюсь о тебе. Нынче почти не выходил, - погода нехороша. Делаю пасьянсы, читаю и думаю. Очень бы хотелось написать ту статью, которую я начал, но если бы и не написал в эту неделю, я бы не огорчился*. Во всяком случае мне очень здорово отойти от этого задорного мира городского и уйти в себя, - читать мысли других о религии, слушать болтовню Агафьи Михайловны и думать не о людях, а о боге.

Сейчас Агафья Михайловна повеселила меня рассказами о тебе, о том, каков бы я был, если бы женился на Арсеньевой. «А теперь уехали, бросили ее там с детьми, - делай, как знаешь, а сами сидите, бороду расправляете».

Это было хорошо. Рассказы ее о собаках и котах смешны, но как заговорит о людях, - грустно. Тот побирается, тот в падучей, тот в чахотке, тот скорчен лежит, тот жену бьет, тот детей бросил. И везде страдания и зло, и привычка людей к тому, что это так и должно быть. Если бы я писал утром, я бы написал тебе бодрое письмо, а теперь опять уныл.

Сейчас 12-й час, и я еду провожать Илюшу на Козловку. Прощай, душенька, целую тебя и детей. Парники нынче набиты, присылай семена. Приеду, если чего не случится, в воскресенье*.

3. С. А. Толстой

У меня и во мне ничего нового. Сплю мало и оттого не могу работать. Нынче лучше тем, что ел лучше, с большим аппетитом. Сижу все один-одинешенек, - читаю и делаю пасьянсы. Погода нехороша. Тает и ветрено, гудит день и ночь. Чтение у меня превосходное. Я хочу собрать все статьи из «Revue», касающиеся философии и религии, и это будет удивительный сборник религиозного и философского движения мысли за 20 лет*. Когда устану от этого чтения, беру «Revue Etrangère» 1834 года и там читаю повести, - тоже очень интересно*. Письма твоего в Туле вчера не получили, - вероятно, не умели спросить. Но зато я получил твое* на Козловке. И очень оно мне было радостно. Не тревожься обо мне и, главное, себя не вини. Остави нам долги наши, якожо и мы…*. Как только другим простил, то и сам прав. А ты по письму простила и ни на кого не сердишься. А я давно уже перестал тебя упрекать. Это было только в начале. Отчего я так опустился, я не знаю. Может быть, года, может быть, не здоровье, геморрой; но жаловаться мне не на что. Московская жизнь мне очень много дала, уяснила мне мою деятельность, если еще она предстоит мне; и сблизила нас с тобою больше, чем прежде. Что-то ты напишешь нынче? Ты об себе не пишешь, - как здоровье. Пожалуйста, не сдерживайся в письмах, а валяй, как бог на сердце положит.

Я нынче ходил на шоссе к большому мосту перед обедом; и все злился на Толстую*. В Тулу ездят на колесах, и на Козловку уже едва ли проедешь на санях. В низах вода; но и воды, и снега мало, везде проехать можно.

Что-то дети большие? Не грубят ли? Они именно грубят, а ты огорчаешься. Грубить весело, даже никому, просто сделать, что нельзя. Ангелы*, те не огорчают. Здоровье Миши как?

Я нынче думал о больших детях. Ведь они, верно, думают, что такие родители, как мы, это не совсем хорошо, а надо бы много получше, и что когда они будут большие, то будут много лучше. Так же, как им кажется, что блинчики с вареньем - это уже самое скромное и не может быть хуже, а не знают, что блинчики с вареньем это все равно, что 200 тысяч выиграть. И потому совершенно не верно рассужденье, что хорошей матери должны бы меньше грубить, чем дурной. Грубить - желанье одинаковое - хорошей и дурной; а хорошей грубить безопаснее, чем дурной, поэтому ей чаще и грубят.

Глядя на хаос, который происходит сейчас в мире и в особенности в Украине, я случайно вспомнил о письме Льва Толстого Синоду, которое было написано 113 лет назад перечел его и просто ужаснулся его абсолютной актуальностью в наше время!!!
Прочтите сами и сделайте выводы...

Лев Николаевич Толстой. Ответ Синоду! Дата написания: 4 апреля 1901 года, г. Москва

Ответ на определение Синода от 20 - 22 февраля и на полученные мной по этому случаю письма.
Я не хотел сначала отвечать на постановление обо мне синода, но постановление это вызвало очень много писем, в которых неизвестные мне корреспонденты - одни бранят меня за то, что я отвергаю то, чего я не отвергаю, другие увещевают меня поверить в то, во что я не переставал верить, третьи выражают со мной единомыслие, которое едва ли в действительности существует, и сочувствие, на которое я едва ли имею право; и я решил ответить и на самое постановление, указав на то, что в нем несправедливо, и на обращения ко мне моих неизвестных корреспондентов. Постановление синода вообще имеет много недостатков. Оно незаконно или умышленно двусмысленно; оно произвольно, неосновательно, неправдиво и, кроме того содержит в себе клевету и подстрекательство к дурным чувствам и поступкам.
Оно незаконно или умышленно двусмысленно - потому, что если оно хочет быть отлучением от церкви, то оно не удовлетворяет тем церковным правилам, по которым может произноситься такое отлучение; если же это есть заявление о том, что тот, кто не верит в церковь и ее догматы, не принадлежит к ней, то это само собой разумеется, и такое заявление не может иметь никакой другой цели, как только ту, чтобы, не будучи в сущности отлучением, оно бы казалось таковым, что собственно и случилось, потому что оно так и 6ыло понято.
Оно произвольно, потому что обвиняет одного меня в неверии во все пункты, выписанные в постановлении, тогда как не только многие, но почти все образованные люди в России разделяют такое неверие и беспрестанно выражали и выражают его и в разговорах, и в чтении, и в брошюрах и книгах.
Оно неосновательно, потому что главным поводом появления выставляет большое распространение моего совращающего людей лжеучения, тогда как мне хорошо известно, что людей, разделяющих мои взгляды, едва ли есть сотня, и распространение моих писаний о религии, благодаря цензуре, так ничтожно, что большинство людей, прочитавших постановление Синода, не имеют ни малейшего понятия о том, что мною писано о религии, как это видно из получаемых мною писем.
Оно содержит в себе явную неправду, утверждая, что со стороны церкви были сделаны относительно меня не увенчавшиеся успехом попытки вразумления, тогда как ничего подобного никогда не было.
Оно представляет из себя то, что на юридическом языке называется клеветой, так как в нем заключаются заведомо несправедливые и клоняющиеся к моему вреду утверждения.
Оно есть, наконец, подстрекательство к дурным чувствам и поступкам, так как вызвало, как и должно было ожидать, в людях непросвещенных и нерассуждающих озлобление и ненависть ко мне, доходящие до угроз убийства и высказываемые в получаемых мною письмах. Теперь ты предан анафеме и пойдешь по смерти в вечное мучение и издохнешь как собака... анафема ты, старый чорт... проклят будь, пишет один. Другой делает упреки правительству за то, что я не заключен еще в монастырь и наполняет письмо ругательствами. Третий пишет: Если правительство не уберет тебя, - мы сами заставим тебя замолчать; письмо кончается проклятиями. Чтобы уничтожить прохвоста тебя, - пишет четвертый, - у меня найдутся средства... Следуют неприличные ругательства.
Признаки такого же озлобления после постановления Синода я замечаю и при встречах с некоторыми людьми. В самый же день 25 февраля, когда было опубликовано постановление, я, проходя по площади, слышал обращенные ко мне слова: Вот дьявол в образе человека, и если бы толпа была иначе составлена, очень может быть, что меня бы избили, как избили, несколько лет тому назад, человека у Пантелеймоновской часовни.
Так что постановление Синода вообще очень нехорошо; то, что в конце постановления сказано, что лица, подписавшие его, молятся, чтобы я стал таким же, как они, не делает его лучше.
Это так вообще, в частностях же постановление это несправедливо в следующем. В постановлении сказано: Известный миру писатель, русский по рождению, православный по крещению и воспитанию, граф Толстой, в прельщении гордого ума своего, дерзко восстал на господа и на Христа его и на святое его достояние, явно перед всеми отрекся от вскормившей и воспитавшей его матери церкви православной.
То, что я отрекся от церкви, называющей себя православной, это совершенно справедливо. Но отрекся я от нее не потому, что я восстал на господа, а напротив, только потому, что всеми силами души желал служить ему.
Прежде чем отречься от церкви и единения с народом, которое мне было невыразимо дорого, я, по некоторым признакам усомнившись в правоте церкви, посвятил несколько лет на то, чтобы исследовать теоретически и практически учение церкви: теоретически - я перечитал все, что мог, об учении церкви, изучил и критически разобрал догматическое богословие; практически же - строго следовал, в продолжение более года, всем предписаниям церкви, соблюдая все посты и посещая все церковные службы. И я убедился, что учение церкви есть теоретически коварная и вредная ложь, практически же собрание самых грубых суеверий и колдовства, скрывающее совершенно весь смысл христианского учения.
Стоит только прочитать требник и проследить за теми обрядами, которые не переставая совершаются православным духовенством и считаются христианским богослужением, чтобы увидать, что все эти обряды не что иное как различные приемы колдовства, приспособленные ко всем возможным случаям жизни. Для того, чтобы ребенок, если умрет, пошел в рай, нужно успеть помазать его маслом и выкупать с произнесением известных слов; для того, чтобы родильница перестала быть нечистою, нужно произнести известные заклинания; чтобы был успех в деле или спокойное житье в новом доме, для того, чтобы хорошо родился хлеб, прекратилась засуха, для того, чтобы путешествие было благополучно, для того, чтобы излечиться от болезни, для того, чтобы облегчилось положение умершего на том свете, для всего этого и тысячи других обстоятельств есть известные заклинания, которые в известном месте и за известные приношения произносит священник. (Этот абзац Л. Толстой привел в примечании. - Г. П.).
И я действительно отрекся от церкви, перестал исполнять ее обряды написал в завещании своим близким, чтобы они, когда я буду умирать, не допускали ко мне церковных служителей, и мертвое мое тело убрали бы поскорей, без всяких над ним заклинаний и молитв, как убирают всякую противную и ненужную вещь, чтобы она не мешала живым.
То же, что сказано, что я посвятил свою литературную деятельность и данный мне от бога талант на распространение в народе учений, противных Христу и церкви и т. д. и что я в своих сочинениях и письмах, во множестве рассеиваемых мною так же, как и учениками моими, по всему свету, в особенности же в пределах дорогого отечества нашего, проповедую с ревностью фанатика ниспровержение всех догматов православной церкви и самой сущности веры христианской, - то это несправедливо. Я никогда не заботился о распространении своего учения. Правда, я сам для себя выразил в сочинениях свое понимание учения Христа и не скрывал эти сочинения от людей, желавших с ними познакомиться, но никогда сам не печатал их; говорил же людям о том, как я понимаю учение Христа только тогда, когда меня об этом спрашивали. Таким людям я говорил то, что думаю, и давал, если они у меня были, мои книги.
Потом сказано, что я отвергаю бога, во святой троице славимаго создателя и промыслителя вселенной, отрицаю господа Иисуса Христа, богочеловека, искупителя и спасителя мира, пострадавшего нас ради человеков и нашего ради спасения и воскресшего из мертвых, отрицаю бессеменное зачатие по человечеству Христа господа и девство до рождества и по рождестве пречистой богородицы. То, что я отвергаю непонятную троицу и не имеющую никакого смысла в наше время басню о падении первого человека, кощунственную историю о боге, родившемся от девы, искупляющем род человеческий, совершенно справедливо. Бога же - духа, бога - любовь, единого бога - начало всего, не только не отвергаю, но ничего не признаю действительно существующим, кроме бога, и весь смысл жизни вижу только в исполнении воли бога, выраженной в христианском учении.
Еще сказано: <не признает загробной жизни и мздовоздаяния>. Если разуметь жизнь загробную в смысле пришествия, ада с вечными мучениями, дьяволами, и рая - постоянного блаженства, то совершенно справедливо, что я не признаю такой загробной жизни; но жизнь вечную и возмездие здесь и везде, теперь и всегда, признаю до такой степени, что, стоя по своим годам на краю гроба, часто должен делать усилия, чтобы не желать плотской смерти, то есть рождения к новой жизни, и верю, что всякий добрый поступок увеличивает истинное благо моей вечной жизни, а всякий злой поступок уменьшает его.
Сказано также, что я отвергаю все таинства, то это совершенно справедливо. Все таинства я считаю низменным, грубым, несоответствующим понятию о боге и христианскому учению колдовством и, кроме того, нарушением самых прямых указаний евангелия.
В крещении младенцев вижу явное извращение всего того смысла, который могло иметь крещение для взрослых, сознательно принимающих христианство; в совершении таинства брака над людьми, заведомо соединявшимися прежде, и в допущении разводов и в освящении браков разведенных вижу прямое нарушение и смысла, и буквы евангельского учения. В периодическом прощении грехов на исповеди вижу вредный обман, только поощряющий безнравственность и уничтожающий опасение перед согрешением.
В елеосвящении так же, как и в миропомазании, вижу приемы грубого колдовства, как и в почитании икон и мощей, как и во всех тех обрядах,молитвах, заклинаниях, которыми наполнен требник. В причащении вижу обоготворение плоти и извращение христианского учения. В священстве, кроме явного приготовления к обману, вижу прямое нарушение слов Христа, - прямо запрещающего кого бы то ни было называть учителями, отцами, наставниками (Мф. ХХIII, 8 - 10).
Сказано, наконец, как последняя и высшая степень моей виновности, что я, ругаясь над самыми священными предметами веры, не содрогнулся подвергнуть глумлению священнейшее из таинств - евхаристию. То, что я не содрогнулся описать просто и объективно то, что священник делает для приготовления этого, так называемого, таинства, то это совершенно справедливо; но то что это, так называемое, таинство есть нечто священное и что описать его просто, как оно делается, есть кощунство, - это совершенно несправедливо. Кощунство не в том, чтобы назвать перегородку - перегородкой, а не иконостасом, и чашку - чашкой, а не потиром* и т.п., а ужаснейшее, не перестающее, возмутительное кощунство - в том, что люди, пользуясь всеми возможным средствами обмана и гипнотизации, - уверяют детей и простодушный народ, что если нарезать известным способом и при произнесении известных слов кусочки хлеба и положить их в вино, то в кусочки эти входит бог; и что тот, во имя кого живого вынется кусочек, тот будет здоров; во имя же кого умершего вынется такой кусочек то тому на том свете будет лучше; и что тот, кто съел этот кусочек, в того войдет сам бог.
Ведь это ужасно!
Как бы кто ни понимал личность Христа, то учение его, которое уничтожает зло мира и так просто, легко, несомненно дает благо людям, если только они не будут извращать его, это учение все скрыто, все переделано в грубое колдовство купанья, мазания маслом, телодвижений, заклинаний, проглатывания кусочков и т. п., так что от учения ничего не остается. И если когда какой человек попытается напомнить людям то, что не в этих волхвованиях, не в молебнах, обеднях, свечах, иконах - учение Христа, а в том, чтобы люди любили друг друга, не платили злом за зло, не судили, не убивали друг друга, то поднимется стон негодования тех, которым выгодны эти обманы, и люди эти во всеуслышание, с непостижимой дерзостью говорят в церквах, печатают в книгах, газетах, катехизисах, что Христос, никогда не запрещал клятву (присягу), никогда не запрещал убийство (казни, войны), что учение о непротивлении злу с сатанинской хитростью выдумано врагами Христа.
Ужасно, главное, то, что люди, которым это выгодно, обманывают не только взрослых, но, имея на то власть, и детей, тех самых, про которых Христос говорил, что горе тому, кто их обманет. Ужасно то, что люди эти для своих маленьких выгод делают такое ужасное зло, скрывая от людей истину,
открытую Христом и дающую им благо, которое не уравновешивается и в тысячной доле получаемой ими от того выгодой. Они поступают, как тот разбойник, который убивает целую семью, 5 - 6 человек, чтобы унести старую поддевку и 40 коп. денег. Ему охотно отдали бы всю одежду и все деньги, только бы он не
убивал их. Но он не может поступить иначе. То же и с религиозными обманщиками. Можно бы согласиться в 10 раз лучше, в величайшей роскоши содержать их, только бы они не губили людей своим обманом. Но они не могут поступать иначе. Вот это-то и ужасно. И потому обличать их обманы не только можно, но должно. Если есть что священное, то никак уже не то, что они называют таинством, а именно эта обязанность обличать их религиозный обман, когда видишь его.
Если чувашин мажет своего идола сметаной или сечет его, я могу равнодушно пройти мимо, потому что то, что он делает, он делает во имя чуждого мне своего суеверия и не касается того, что для меня священно; но когда люди как бы много их ни было, как бы старо ни было их суеверие и как бы могущественными они ни были, во имя того бога, которым я живу, и того учения Христа, которое дало жизнь мне и может дать ее всем людям, проповедуют грубое колдовство, не могу этого видеть спокойно. И если я называю по имени то, что они делают, то я делаю только, то что должен, чего не могу не делать, если я верую в бога и христианское учение. Если же они вместо того, чтобы ужаснуться на свое кощунство, называют кощунством обличение их обмана, то это только доказывает силу их обмана и должно только увеличивать усилия людей, верующих в бога и в учение Христа, для того, чтобы уничтожить этот обман, скрывающий от людей истинного бога.
Про Христа, выгнавшего из храма быков, овец и продавцов, должны были говорить, что он кощунствует. Если бы он пришел теперь и увидал то, что делается его именем в церкви, то еще с большим и более законным гневом наверно повыкидал бы все эти ужасные антиминсы, и копья, и кресты, и чаши, и свечи, и иконы, и все то, посредством чего они, колдуя, скрывают от людей бога и его учение.
Так вот что справедливо и что несправедливо в постановлении обо мне Синода. Я действительно не верю в то, во что они говорят, что верят. Но я верю во многое, во что они хотят уверить людей, что я не верю.
Верю я в следующее: верю в бога, которого понимаю как дух, как любовь, как начало всего. Верю в то, что он во мне и я в нем. Верю в то, что воля бога яснее, понятнее всего выражена в учении человека Христа, которого понимать богом и которому молиться считаю величайшим кощунством. Верю в то, что истинное благо человека - в исполнении воли бога, воля же его в том, чтобы люди любили друг друга и вследствие этого поступали бы с другими так, как они хотят, чтобы поступали с ними, как и сказано в евангелии, что в этом весь закон и пророки. Верю в то, что смысл жизни каждого отдельного человека поэтому только в увеличении в себе любви, что это увеличение любви ведет отдельного человека в жизни этой ко все большему и большему благу, дает после смерти тем большее благо, чем больше будет в человеке любви, и вместе с тем и более всего другого содействует установлению в мире царства божия,
то есть такого строя жизни, при котором царствующие теперь раздор, обман и насилие будут заменены свободным согласием, правдой и братской любовью людей между собою. Верю, что для преуспеяния в любви есть только одно средство: молитва, - не молитва общественная в храмах, прямо запрещенная Христом (Мф.
VI, 5 - 13), а молитва, о6разец которой дан нам Христом, - уединенная, состоящая в восстановлении и укреплении в своем сознании смысла своей жизни и своей зависимости только от воли бога.
Оскорбляют, огорчают или соблазняют кого либо, мешают чему-нибудь и кому-нибудь или не нравятся эти мои верования, - я так же мало могу их изменить, как свое тело. Мне надо самому одному жить, самому одному и умереть (и очень скоро), и потому я не могу никак иначе верить, как так, как я верю, готовясь идти к том богу, от которого исшел. Я не говорю, чтобы моя вера была одна несомненно на все времена истинна, но я не вижу другой - более простой, ясной и отвечающей всем требованиям моего ума и сердца; если я узнаю такую, я сейчас же приму ее, потому что богу ничего, кроме истины, не нужно. Вернуться же к тому, от чего я с такими страданиями только что вышел, я уже никак не могу, как не может летающая птица войти в скорлупу того яйца, из которого она вышла.
Тот, кто начнет с того, что полюбит христианство более истины, очень скоро полюбит свою церковь или секту более, чем христианство, и кончит тем, что будет любить себя (свое спокойствие) больше всего на свете, сказал Кольридж **.
Я шел обратным путем. Я начал с того, что полюбил свою православную веру более своего спокойствия, потом полюбил христианство более своей церкви, теперь же люблю истину более всего на свете. И до сих пор истина совпадает для меня с христианством, как я его понимаю. И я исповедую это христианство; и в той мере, в какой исповедую его, спокойно и радостно живу и спокойно и радостно приближаюсь к смерти.
4 апреля 1901 года Лев Толстой *** Москва

* Чаша для приготовления причастия - тела и крови господней при евхаристии. - Г. П.
** Кольридж Сэмюэль Тейлор (1772-1834) - английский поэт, критик. Эту мысль Кольриджа Толстой взял также эпиграфом к Ответу Синоду. - Г. П.
*** Л.Н. Толстой. Полн. собр. соч., т. 34, с. 245-253.

Это письмо с удобным большим шрифтом, я утром положил перед знакомой. Её реакция:
1. Много букофф!!!
2. В истерике - я не буду столько читать!!!
3. Я заставил её читать вслух, первый раз-кое как, угадывая слова, второй раз хорошо, почти не запинаясь.
4. Взяла текст и пошла на балкон и читала молча. Потом попросила сигарету, (не курит лет 30) покурила и сказала: Я начинаю жизнь заново!!!
Ей 50 лет, она успешная и отдала в течение своей жизни церквям деньги достаточные, чтобы построить больницу! О чем ОЧЕНЬ ЖАЛЕЕТ!!!




Церковь распорядилась, что бы изображение Л.Н.Толстого были выбиты на УТЮГАХ!!! чтоб жарился он, да каждый плюнуть мог!!! ((((((((

ЛЕВ И МОСЬКА (басня)
Как Моська лаяла на льва!!! Рычала, рвалась в бой,
Но, лев ее не замечал, и шел себе домой…

Смотрите, царь зверей бежит, есть повод посмеяться,
Коль он боится, как щенок, с простой собакой драться!

Пусть лучше осмеют меня твои друзья собаки,
Чем презирают братья львы, что с вами влез я в драку!

(Смешон слабак, что в мыслях тщится
За счет наш самоутвердиться,
И на чужом горбу заехать в рай…
Внимания на них - не обращай!)

ЛЕВ И МОСЬКИ

24 февраля 1901 года газета «Церковные ведомости» опубликовала решение Синода об отлучении Льва Толстого от Русской православной церкви. Это событие имело эффект разорвавшейся бомбы, расколовшей страну сверху донизу: от царских палат до крестьянских лачуг. Подлинные его последствия в полной мере не осознаны и сегодня.

Отлучение Льва Николаевича от Церкви - вечная болевая точка нашей истории. Потому вечная, что конфликт великого старца с российской властью - прошлой, нынешней и, думается, будущей - непреодолим. Речь идёт не только о не имеющих срока давности расхождениях Толстого с духовенством в фундаментальных вопросах веры. Да, позицию писателя Синод объявил несовместимой с православием. Но православная церковь в России связана тысячелетним браком с государством, её догматы неотделимы от основ державно-имперской идеологии. И с этой точки зрения Толстой был и остаётся государственным преступником.

К 80-м годам XIX века у него вполне созрел тот перелом во взглядах на нравственность, на религию, на общество, который тогда выразился в таких концептуальных сочинениях, как «Исповедь», «В чём моя вера», «Так что же нам делать», а позднее и в изданном за рубежом трактате «Царство божие внутри нас».

Став фигурой планетарного масштаба и авторитета, Толстой катком прошёлся по «скрепам» самодержавия, придавившего собой нищую, отсталую страну. «Патриотизм есть рабство, - заявлял он, например. - Патриотизм в самом простом, ясном и несомненном значении своём есть не что иное для правителей, как орудие для достижения властолюбивых и корыстных целей, а для управляемых - отречение от человеческого достоинства».

В «Исследовании догматического богословия» Толстой писал о православной Церкви: «Я теперь с этим словом не могу уже соединить никакого другого понятия, как несколько нестриженных людей, очень самоуверенных, заблудших и малообразованных, в шелку и бархате, с панагиями бриллиантовыми, называемых архиереями и митрополитами, и тысячи других нестриженных людей, находящихся в самой дикой, рабской покорности у этих десятков, занятых тем, чтобы под видом совершения каких-то таинств обманывать и обирать народ».

Кстати, кризис официальной Церкви был очевиден даже такому истовому славянофилу, как Иван Аксаков, с горечью констатировавшему: «Наша Церковь представляется теперь какою-то колоссальною канцелярией по образу и подобию государства. Какой преизбыток кощунства в ограде святыни, лицемерия вместо правды, страха вместо любви, растления при внешнем порядке».

Устранить Толстого, вычеркнуть этого титана из российской действительности, тем более на фоне студенческих волнений, режим не мог. На этот момент указал издатель Алексей Суворин: «Два царя у нас: Николай Второй и Лев Толстой. Кто из них сильнее? Николай Второй ничего не может сделать с Толстым, не может поколебать его трон, тогда как Толстой несомненно колеблет трон Николая и его династии. Его проклинают, Синод имеет против него своё определение. Толстой отвечает, ответ расходится в рукописи и в заграничных газетах. Попробуй кто тронь Толстого. Весь мир закричит, и наша администрация поджимает хвост».

Бытует мнение, что к концу XIX века Толстой из художника превратился в обличителя. Но вот Владимир Набоков считал, что общечеловеческий смысл его творчества не пересекается с политикой: «В сущности, Толстого-мыслителя всегда занимали лишь две темы: Жизнь и Смерть».

«Доколе он не раскается»

Столпы тогдашнего духовенства, известные священники, преподаватели духовных академий полемизировали со взглядами Толстого начиная уже с 1883 года, когда ни одно из его религиозных сочинений не было напечатано даже за границей. Библиография статей и книг, посвящённых «религии» Толстого, насчитывает более двухсот наименований.

Что же касается непосредственно процесса «отлучения», то он занял как бы несколько этапов. Впервые вопрос возник в 1888 году, когда архиепископ Херсонский и Одесский Никанор в письме к философу-идеалисту Николаю Гроту сообщил, что в Синоде готовится проект провозглашения анафемы Толстому. Тогда в список кандидатов на анафему попали среди прочих поэт Константин Фофанов и знаменитый сектант Василий Пашков.

В 1891 году протоирей харьковского собора Буткевич в десятую годовщину царствования императора Александра I, отмечавшуюся 2 марта, произнёс слово «О лжеучении графа Л.Н. Толстого».

В феврале 1892 года разразился скандал в связи с публикацией в английской газете Daily Telegraph запрещённой в России статьи Толстого «О голоде». Выдержки из неё в обратном переводе были помещены в «Московских ведомостях» и сопровождались редакционным комментарием в адрес графа, чьи «письма являются открытою пропагандой к ниспровержению всего существующего во всём мире социального и экономического строя». Скандал дошёл до Александра III, но царь, верный своему обещанию «не прибавлять к славе Толстого мученического венца», приказал не трогать автора статьи.

26 апреля 1896 года обер-прокурор Синода Константин Победоносцев сообщил в послании профессору Московского университета Сергею Рачинскому: «Есть предположение в Синоде объявить его (Толстого. - Г.С.) отлучённым от Церкви во избежание всяких сомнений и недоразумений в народе, который видит и слышит, что вся интеллигенция поклоняется Толстому».

Когда Толстой серьёзно заболел и Победоносцеву доложили о письме московского священника с вопросом, петь ли в храме «со святыми упокой», если граф преставится, обер-прокурор сказал: «Мало ещё шуму около имени Толстого, а ежели теперь запретить служить панихиды и отпевать Толстого, то ведь какая поднимется смута умов, сколько соблазну будет и греха с этой смутой? А по-моему, тут лучше держаться известной поговорки: не тронь...» Иными словами, Победоносцев оставлял решение этого неприятного затянувшегося вопроса исключительно на совести Церкви.

В июне 1900 года скончался престарелый митрополит Иоанникий, первенствующий член Синода. На его место заступил митрополит Санкт-Петербургский Антоний, в миру Александр Вадковский, который в итоге оказался крайним в этой истории. Почётный профессор Оксфордского и Кембриджского университетов, он слыл в церковных и околоцерковных кругах «либералом»...

Но выкрутиться из ситуации с Толстым, остаться в глазах общественности незапятнанным ему было не суждено. В начале февраля 1901-го митрополит Антоний написал Победоносцеву: «Теперь в Синоде все пришли к мысли о необходимости обнародования в «Церковных ведомостях» синодального суждения о графе Толстом. Надо бы поскорее это сделать...» В ответ обер-прокурор собственноручно составил жёсткий, фактически равнявшийся анафеме проект отлучения Льва Николаевича от Церкви. Священники во главе с Антонием этот проект отредактировали, убрали термин «отлучение», заменив его «отпадением».

«И в наши дни Божиим попущением явился новый лжеучитель, граф Лев Толстой, - говорилось в синодальном Определении. - Известный миру писатель, русский по рождению, православный по крещению и воспитанию своему, граф Толстой, в прельщении гордого ума своего, дерзко восстал на Господа и на Христа Его и на святое Его достояние, явно пред всеми отрёкся от вскормившей и воспитавшей его Матери, Церкви Православной, и, посвятил свою литературную деятельность и данный ему от Бога талант на распространение в народе учений, противных Христу и Церкви... Посему Церковь не считает его своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не восстановит своего общения с нею».

«Что за глупость»

Толстой откликнулся на Определение в апреле 1901 года. Его ответ - это не просто возражение на официальный документ, это сильное и глубокое личное высказывание на тему, которая была для писателя основополагающей, - тему смерти. В отличие от публики, которая смеялась над Определением, рукоплескала Толстому, осыпала букетами его репинский портрет на XXIV передвижной выставке в марте 1901 года, сам Лев Николаевич прекрасно понимал, что поставлено на кон в его споре с Церковью.

«Мои верования, - писал он в ответе, - я так же мало могу изменить, как своё тело. Мне надо самому одному жить, самому одному и умереть, и потому я не могу никак иначе верить, как так, как я верю, готовясь идти к тому Богу, от Которого изошёл. Я не говорю, чтобы моя вера была одна несомненно на все времена истинна, но я не вижу другой - более простой, ясной и отвечающей всем требованиям моего ума и сердца... Вернуться же к тому, от чего я с такими страданиями только что вышел, я уже никак не могу, как не может летающая птица войти в скорлупу того яйца, из которого она вышла».

Толстой напомнил, как он в течение нескольких лет изучал и критически разбирал догматическое богословие, строго следовал всем церковным предписаниям, соблюдая посты и посещая службы. «И я убедился, - резюмировал Толстой, что учение Церкви есть теоретически коварная и вредная ложь, практически же - собрание самых грубых суеверий и колдовства, скрывающее совершенно весь смысл христианского учения».

В своих духовных исканиях Лев Николаевич был бесконечно одинок, не понят, и эту его личную трагедию остро чувствовала Софья Андреевна. Её не вводила в заблуждение громкая поддержка, оказанная мужу публикой и особенно молодёжью. «Несколько дней продолжается у нас в доме какое-то праздничное настроение, - пишет она в дневнике 6 марта 1901 года, находясь с супругом в Москве. - Посетителей с утра до вечера - целые толпы». И здесь же вспоминает, как в день публикации Определения Толстой вместе с другом семьи, директором Московского торгового банка Александром Дунаевым, шёл по Лубянской площади: «Кто-то, увидав Л.Н., сказал: «Вот он, дьявол в образе человека».

Для правительственных и черносотенных публицистов, горячих голов по всей России Определение Синода стало сигналом к травле. «Тебя давно ждёт виселица», «Смерть на носу», «Покайся, грешник», «Еретиков нужно убивать» - писали Толстому охранители Церкви и престола. Некая Маркова из Москвы прислала в Ясную Поляну посылку с верёвкой и сопроводительной запиской: «Не утруждая правительство, можете сделать сами, нетрудно. Этим доставите благо нашей родине и нашей молодёжи».

Вместе с тем в поддержку Толстого прошли демонстрации в Петербурге, Москве, Киеве, других городах. Рабочие Мальцовских стекольных заводов подарили ему большую стеклянную глыбу с надписью: «Вы разделили участь многих великих людей, идущих впереди своего века, глубокочтимый Лев Николаевич! И раньше их жгли на кострах, гноили в тюрьмах и ссылках. Пусть отлучают Вас, как хотят, фарисеи-«первосвященники». Русские люди всегда будут гордиться, считая Вас великим, дорогим, любимым».

Православный философ Василий Розанов, не оспаривая Определение по существу, заметил, что Синод, как орган бюрократический, неправомочен судить писателя: «Толстой, при полной наличности ужасных и преступных его заблуждений, ошибок и дерзких слов, есть огромное религиозное явление, может быть, величайший феномен религиозной русской истории за 19 веков, хотя и искажённый. Но дуб, криво выросший, есть, однако, дуб, и не его судить механически формальному «учреждению».

А вот реакция юрисконсульта кабинета Его Величества Николая Лебедева: «Прочитал сейчас указ Синода о Толстом. Что за глупость... Ведь ясно, что это дело рук Победоносцева и что это он мстит Толстому... Что меня огорчает, так это отсутствие в епископах духа любви и применения истин христианства... Они наряжаются в богатые одежды, упиваются и объедаются, наживают капиталы, будучи монахами, забывают о бедных и нуждающихся...»

Победоносцев же в письме главному редактору «Церковных ведомостей» протоирею Смирнову отметил: «Какая туча озлобления поднялась за Послание!»

Всё просто: люди восприняли случившееся как личную обиду. Кроме того, многим Толстой реально помог. Во время голода 1881-1892 годов он организовывал в Рязанской губернии учреждения, где раздавали дрова, семена и картофель для посева, где земледельцы получали лошадей. Были открыты 187 столовых для десяти тысяч человек. В виде пожертвований удалось собрать почти 150 тысяч рублей.

Министерство внутренних дел России запретило печатать телеграммы и статьи, выражающие сочувствие писателю и осуждающие Определение. Страну наводнили басни и карикатуры, выходившие нелегально или отпечатанные за границей.

До самого смертного часа Толстого Синод не оставлял попыток добиться от своего оппонента хотя бы намёка на примирение. 15 февраля 1902 года Софья Андреевна получила от митрополита Антония письмо, увещевающее её убедить болевшего мужа покаяться и вернуться в лоно Церкви. Узнав об этом, Лев Николаевич вздохнул: «О примирении речи быть не может. Я умираю без всякой вражды или зла, а что такое церковь: какое может быть примирение с таким неопределённым предметом?»

В ноябре 1910 года он ушёл в неизвестность из яснополянской усадьбы. Четверо суток скитался, порой под проливным дождём. На безвестном полустанке Астапово Рязано-Уральской железной дороги встретил свою последнюю ночь. «Болезнь, чужая койка... Смятение отринутых им церкви и цивилизации... Чёрная мгла в окнах. Морфий, камфара, кислород. Без четверти шесть Гольденвейзер (близкий друг Толстого. - Г.С.) прошепчет в форточку печальную весть, которая к рассвету обежит мир», - писал Леонид Леонов.

Подвести черту хочется словами из статьи публициста Виктора Обнинского, опубликованной тогда в газете «Утро России»: «Чем оправдаемся мы в нашем новом преступлении? Сгубили Пушкина и Лермонтова, лишили рассудка Гоголя, сгноили в каторге Достоевского, выгнали на чужую сторону Тургенева, свалили, наконец, на деревянную лавку захолустной станции 82-летнего Толстого! Наша жизнь - какое-то сплошное нисхождение в бездонную, тусклую яму, на дне коей поджидает нас небытие, духовная смерть».
Георгий Степанов, Эхо планеты, № 7, 2014


Диалог с классиком

Письмо Льву Николаевичу Толстому.

Здравствуйте, уважаемый Лев Николаевич! Я большая поклонница Вашего творчества, но никогда бы не подумала, что когда-нибудь возьмусь писать эти строки. Ведь я человек, который читает немного классических произведений и редко кому-то пишет письма. Но мое желание написать, просто неудержимое, потому что я хочу Вам написать о том, какое место занимаете Вы и Ваше творчество не только в моей жизни, но и в жизни других людей, которые увлекаются Вашими произведениями.

Прежде всего, я бы хотела выразить Вам огромную благодарность, за то, что Вы написали много хороших произведений, которые знают многие люди не только в нашей стране, но и далеко за ее приделами. Вы внесли огромный вклад, как в русскую литературу, так и в мировую, тем самым прославили Россию и, конечно же, себя. Ваше творчество прошло сквозь века, и я уверенна, что оно не утратит свою актуальность через многие годы. Потому что в Ваших произведениях есть ответы на вопросы, которые волнуют каждого человека.
Одним из примеров таких произведений является Ваша самая знаменитая работа «Война и мир». Этот роман-эпопея покорил миллионы людей, а герои этого произведения навсегда остались в сердцах у читателей. Каждый герой этого романа - это человек с невероятной судьбой. Одни счастливы знать, что такое взаимная любовь и быть любимым, а другие познают все ее худшие стороны и проклинают это чувство. Когда я читала этот роман, я погружалась в другой мир. Во времена шикарных нарядов, балов, мужественных поступков, чистой и безграничной любви. На протяжении всего романа нам открываются новые стороны персонажей, их споры друг с другом и внутренние искания самого себя. Вы показали это так ярко, эмоционально и реалистично, что я, читая это произведение, влюблялась, ненавидела, радовалась и переживала вместе с героями. У меня в этом произведении нет именно одного любимого героя, потому что все они разные и необычные, а их проблемы и поступки такие современные, что я могу сказать, что это вечные образы. Взять, например Пьера Безухова. В этом романе описываются его духовные искания, его раздумия о смысле жизни. Разве сейчас люди не задумываться над этим? Конечно же да! Молодёжь точно так же переживает о будущем, пытается найти себя, своё место в жизни, как и несколько веков назад. Они задаются вопросами о любви, как это делала Наташа Ростова, их волнует отношение отцов и детей, как это волновало Андрея Болконского. Именно это делает произведение таким актуальным, знаменитым, а главное - вечным, а Вас - удивительно талантливым писателем, ведь далеко не каждый сможет так описать жизнь, и тем самым помочь разобраться в самом себе. И не смотря на то, что сейчас количество читающих людей значительно уменьшилось, я уверенна, что такие произведения, как «Война и мир», помогут еще не одному поколению найти для себя смысл жизни, научиться глубоко мыслить, понять себя и попытается сделать мир лучше.
С уважением, Ваша почитательница Наташа Мамчич.

Шестнадцатого апреля, почти шесть месяцев после описанного мною дня, отец вошел к нам на верх, во время классов, и объявил, что нынче в ночь мы едем с ним в деревню. Что-то защемило у меня в сердце при этом известии, и мысль моя тотчас же обратилась к матушке. Причиною такого неожиданного отъезда было следующее письмо: «Сейчас только, в десять часов вечера, получила я твое доброе письмо, от 3 апреля, и, по моей всегдашней привычке, отвечаю тотчас же. Федор привез его еще вчера из города, но так как было поздно, он подал его Мими нынче утром. Мими же, под предлогом, что я была нездорова и расстроена, не давала мне его целый день. У меня точно был маленький жар, и, признаться тебе по правде, вот уж четвертый день, что я не так-то здорова и не встаю с постели. Пожалуйста, не пугайся, милый друг: я чувствую себя довольно хорошо и, если Иван Васильевич позволит, завтра думаю встать. В пятницу на прошлой неделе я поехала с детьми кататься; но подле самого выезда на большую дорогу, около того мостика, который всегда наводил на меня ужас, лошади завязли в грязи. День был прекрасный, и мне вздумалось пройтись пешком до большой дороги, покуда вытаскивали коляску. Дойдя до часовни, я очень устала и села отдохнуть, а так как, покуда собирались люди, чтоб вытащить экипаж, прошло около получаса, мне стало холодно, особенно ногам, потому что на мне были ботинки на тонких подошвах и я их промочила. После обеда я почувствовала озноб и жар, но, по заведенному порядку, продолжала ходить, а после чаю села играть с Любочкой в четыре руки. (Ты не узнаешь ее: такие она сделала успехи!) Но представь себе мое удивление, когда я заметила, что не могу счесть такта. Несколько раз я принималась считать, но все в голове у меня решительно путалось, и я чувствовала странный шум в ушах. Я считала: раз, два, три, потом вдруг: восемь, пятнадцать и главное — видела, что вру, и никак не могла поправиться. Наконец Мими пришла мне на помощь и почти насильно уложила в постель. Вот тебе, мой друг, подробный отчет в том, как я занемогла и как сама в том виновата. На другой день у меня был жар довольно сильный и приехал наш добрый, старый Иван Васильич, который до сих пор живет у нас и обещается скоро выпустить меня на свет Божий. Чудесный старик этот Иван Васильич! Когда у меня был жар и бред, он целую ночь, не смыкая глаз, просидел около моей постели, теперь же, так как знает, что я пишу, сидит с девочками в диванной, и мне слышно из спальни, как он им рассказывает немецкие сказки и как они, слушая его, помирают со смеху. La belle Flamande, как ты называешь ее, гостит у меня уже вторую неделю, потому что мать ее уехала куда-то в гости, и своими попечениями доказывает самую искреннюю привязанность. Она поверяет мне все свои сердечные тайны. С ее прекрасным лицом, добрым сердцем и молодостью из нее могла бы выйти во всех отношениях прекрасная девушка, если б она была в хороших руках; но в том обществе, в котором она живет, судя по ее рассказам, она совершенно погибнет. Мне приходило в голову, что, если бы у меня не было так много своих детей, я бы хорошее дело сделала, взяв ее. Любочка сама хотела писать тебе, но изорвала уже третий лист бумаги и говорит: „Я знаю, какой папа насмешник: если сделать хоть одну ошибочку, он всем покажет“. Катенька все так же мила, Мими так же добра и скучна. Теперь поговорим о серьезном: ты мне пишешь, что дела твои идут нехорошо эту зиму и что тебе необходимо будет взять хабаровские деньги. Мне даже странно, что ты спрашиваешь на это моего согласия. Разве то, что принадлежит мне, не принадлежит столько же и тебе? Ты так добр, милый друг, что из страха огорчить меня скрываешь настоящее положение своих дел; но я догадываюсь: верно, ты проиграл очень много, и нисколько, божусь тебе, не огорчаюсь этим; поэтому, если только дело это можно поправить, пожалуйста, много не думай о нем и не мучь себя напрасно. Я привыкла не только не рассчитывать для детей на твой выигрыш, но, извини меня, даже и на все твое состояние. Меня так же мало радует твой выигрыш, как огорчает проигрыш; меня огорчает только твоя несчастная страсть к игре, которая отнимает у меня часть твоей нежной привязанности и заставляет говорить тебе такие горькие истины, как теперь, а Богу известно, как мне это больно! Я не перестаю молить его об одном, чтобы он избавил нас... не от бедности (что бедность?), а от того ужасного положения, когда интересы детей, которые я должна буду защищать, придут в столкновение с нашими. До сих пор Господь исполнял мою молитву: ты не переходил одной черты, после которой мы должны будем или жертвовать состоянием, которое принадлежит уже не нам, а нашим детям, или... и подумать страшно, а ужасное несчастие это всегда угрожает нам. Да, это тяжелый крест, который послал нам обоим Господь! Ты пишешь мне еще о детях и возвращаешься к нашему давнишнему спору: просишь меня согласиться на то, чтобы отдать их в учебное заведение. Ты знаешь мое предубеждение против такого воспитания... Не знаю, милый друг, согласишься ли ты со мною; но, во всяком случае, умоляю тебя, из любви ко мне, дать мне обещание, что, покуда я жива и после моей смерти, если Богу угодно будет разлучить нас, этого никогда не будет. Ты мне пишешь, что тебе необходимо будет съездить в Петербург по нашим делам. Христос с тобой, мой дружок, поезжай и возвращайся поскорее. Нам всем без тебя так скучно! Весна чудо как хороша: балконную дверь уж выставили, дорожка к оранжерее четыре дня тому назад была совершенно суха, персики во всем цвету, кой-где только остался снег, ласточки прилетели, и нынче Любочка принесла мне первые весенние цветы. Доктор говорит, что дня через три я буду совсем здорова и мне можно будет подышать свежим воздухом и погреться на апрельском солнышке. Прощай же, милый друг, не беспокойся, пожалуйста, ни о моей болезни, ни о своем проигрыше; кончай скорей дела и приезжай к нам с детьми на целое лето. Я делаю чудные планы о том, как мы проведем его, и недостает только тебя, чтобы им осуществиться». Следующая часть письма была написана по-французски, связным и неровным почерком, на другом клочке бумаги. Я перевожу его слово в слово:

«Не верь тому, что я писала тебе о моей болезни; никто не подозревает, до какой степени она серьезна. Я одна знаю, что мне больше не вставать с постели. Не теряй ни одной минуты, приезжай сейчас же и привози детей. Может быть, я успею еще раз обнять тебя и благословить их: это мое одно последнее желание. Я знаю, какой ужасный удар наношу тебе; но все равно, рано или поздно, от меня или от других, ты получил бы его; постараемся же с твердостию и надеждою на милосердие Божие перенести это несчастие. Покоримся воле его. Не думай, чтобы то, что я пишу, было бредом больного воображения; напротив, мысли мои чрезвычайно ясны в эту минуту, и я совершенно спокойна. Не утешай же себя напрасно надеждой, что бы это были ложные, неясные предчувствия боязливой души. Нет, я чувствую, я знаю — и знаю потому, что Богу было угодно открыть мне это, — мне осталось жить очень недолго. Кончится ли вместе с жизнию моя любовь к тебе и детям? Я поняла, что это невозможно, Я слишком сильно чувствую в эту минуту, чтобы думать, что то чувство, без которого я не могу понять существования, могло бы когда-нибудь уничтожиться. Душа моя не может существовать без любви к вам; а я знаю, что она будет существовать вечно, уже по одному тому, что такое чувство, как моя любовь, не могло бы возникнуть, если бы оно должно было когда-нибудь прекратиться. Меня не будет с вами; но я твердо уверена, что любовь моя никогда не оставит вас, и эта мысль так отрадна для моего сердца, что я спокойно и без страха ожидаю приближающейся смерти. Я спокойна, и Богу известно, что всегда смотрела и смотрю на смерть как на переход к жизни лучшей; но отчего ж слезы давят меня?.. Зачем лишать детей любимой матери? Зачем наносить тебе такой тяжелый, неожиданный удар? Зачем мне умирать, когда ваша любовь делала для меня жизнь беспредельно счастливою? Да будет Его святая воля. Я не могу писать больше от слез. Может быть, я не увижу тебя. Благодарю же тебя, мой бесценный друг, за все счастие, которым ты окружил меня в этой жизни; я там буду просить Бога, чтобы Он наградил тебя. Прощай, милый друг; помни, что меня не будет, но любовь моя никогда и нигде не оставит тебя. Прощай, Володя, прощай, мой ангел, прощай, Веньямин — мой Николенька. Неужели они когда-нибудь забудут меня?!»

В этом письме была вложена французская записочка Мими следующего содержания: «Печальные предчувствия, о которых она говорит вам, слишком подтвердились словами доктора. Вчера ночью она велела отправить это письмо тотчас на почту. Думая, что она сказала это в бреду, я ждала до сегодняшнего утра и решилась его распечатать. Только что я распечатала, как Наталья Николаевна спросила меня, что я сделала с письмом, и приказала мне сжечь его, если оно не отправлено. Она все говорит о нем и уверяет, что оно должно убить вас. Не откладывайте вашей поездки, если вы хотите видеть этого ангела, покуда еще он не оставил нас. Извините это маранье. Я не спала три ночи. Вы знаете, как я люблю ее!» Наталья Савишна, которая всю ночь 11 апреля провела в спальне матушки, рассказывала мне, что, написав первую часть письма, maman положила его подле себя на столик и започивала. — Я сама, — говорила Наталья Савишна, — признаюсь, задремала на кресле, и чулок вывалился у меня из рук. Только слышу я сквозь сон — часу этак в первом, — что она как будто разговаривает; я открыла глаза, смотрю: она, моя голубушка, сидит на постели, сложила вот этак ручки, а слезы в три ручья так и текут. «Так все кончено?» — только она и сказала и закрыла лицо руками. Я вскочила, стала спрашивать: «Что с вами?» — Ах, Наталья Савишна, если бы вы знали, кого я сейчас видела. Сколько я ни спрашивала, больше она мне ничего не сказала, только приказала подать столик, пописала еще что-то, при себе приказала запечатать письмо и сейчас же отправить. После уж все пошло хуже да хуже.

Рекомендуем почитать

Наверх